Допрос с пристрастием

(Из книги «Вечный Судный день», 1996)

1.НАШ ДОМ

Женился я в 1960 году. Моя жена, коренная свердловчанка, жила в старом, ещё дореволюционной, екатеринбургской постройки доме на улице Горького – в самом центре города. Дом был двухэтажный, низ каменный, верх деревянный, бревенчатый; строение основательное, добротное – так строили для себя.

В этом доме в середине тридцатых годов поселилась моя тёща, приехавшая – в поисках работы и членства в профсоюзе – из белорусского местечка и сохранившая тем самым себе жизнь: все её родственники, оставшиеся в Белоруссии, погибли при немцах. В этом доме моя тёща и замуж вышла, и дочь родила, а через не­сколько месяцев и вдовой стала: шёл 1937 год. Было ей тогда 24 года.

Как прожила она все годы – до посмертной реабилитации мужа в 1957-ом, я думаю, надобности рассказывать нет, теперь об этом уже немало написано. И девочка её, будущая моя жена (а теперь уже и бывшая, но это сути не меняет – И.В. 2003), двадцать лет носила на себе клеймо дочери врага народа.

Женившись, я тоже стал полноправным жильцом этого дома: получил в нём драгоценную прописку.

Комната наша, по тем временам просторная – площадью в двадцать квадратных метров, светлая – три окна, располагалась во втором этаже; туда вела лестница с восемнадцатью потёртыми скрипучими ступенями. Дверь с лестничной площадки открывалась в длинный тёмный коридор, из которого разбегались двери в жилые комнаты и большую – одну на весь этаж – холодную кухню.

Кроме нас здесь проживали

ещё четыре семьи.

В небольшой комнате –

рядом с нашей –

жила полусумасшедшая старуха,

имени которой никто не знал;

соседи между собой

называли её Дунькой

(может быть её и в самом деле

звали Евдокией).

Смежную с ней комнатку

занимала маленькая,

похожая на матрёшку

тётя Клаша,

вырастившая здесь

свою единственную дочь,

а та вышла замуж

за темпераментного кавказца

и привела его сюда же;

кавказец,

вернувшись из командировки,

приревновал жену

и зарезал её кухонным ножом

на глазах матери

и малолетнего сына Димы;

мальчика через несколько лет

задавил во дворе грузовик,

и тётя Клаша осталась одна;

она, как преданная нянька,

помогла моей тёще вырастить дочь,

а потом и старшего внука –

нашего первенца,

и любимую куколку

моего маленького сына

назвали Димой –

в память о тётиклашином внуке.

Комнатка наискосок –

тоже прожившие здесь

всю жизнь –

тётя Тася

и её дочь Лёля,

высокая привлекательная

и немного флегматичная девушка;

время от времени

появлялся у Лёли

очередной "ухажёр",

почему-то всякий раз женатый,

и тётя Тася

на час-другой

уступала свою комнатёнку молодым,

а сама коротала время то у нас,

то у тёти Клаши;

в благодарность матери

за такое самопожертвование

Лёля родила ей внучку –

спокойную сероглазую девочку,

в которой тётя Тася души не чаяла;

иногда к ним наведывался "папа"

и приносил дочке игрушки,

и тётя Тася

с внучкой и новой её игрушкой

опять

сидела

то у нас,

то у тёти Клаши.

Четвёртая семья

занимала на нашем этаже

две смежные комнаты

с телефоном;

глава семьи,

Иван Васильевич Яковлев,

служил в милиции,

потом вышел в отставку;

жена его Вера Алексеевна

работала буфетчицей;

сын и невестка где-то работали

и учились в вечернем пединституте,

а внучка была настолько мала,

что о ней вообще нечего сказать.

Под нами, на первом этаже,

жили Наруцы и Кузнецовы.

Наруцов было четверо:

Виктор Михайлович,

Валентина Алексеевна – тётя Валя

и сыновья Женька и Валерка.

С Кузнецовыми соседи не общались,

хотя прожили с ними в одном доме

долгие-долгие годы

(исключением была лишь Дунька,

но она не в счёт: "малахольная");

старика Кузнецова

звали Александром Ивановичем,

а старуху Кузничихой;

имён трёх их дочерей

соседи не знали,

а может знали,

да за ненадобностью забыли.

2.С ПЕСНЕЙ ПО ЖИЗНИ

Был у нас на курсе студент. Отлично учился, хорошо пел, участвовал в студенческом хоре, писал стихи, играл в любительском театре, не сачковал, активно выступал на семинарах по истории партии, был членом курсового комсомольского бюро, занимался всеми видами спорта – от шахмат до перетягивания каната – и на соревнованиях успешно защищал честь группы, курса, факультета, института, города, республики и страны, не отлынивал от поездок в колхоз, собирал металлолом, посещал субботники, во время которых прилежно таскал на плече бревно, переводил старушек через улицу, а вдовам приносил воду и пилил на зиму дрова. Анкетные данные: не состоял, не участвовал, не брал, не давал, не привлекался, по пятому пункту – не замечен и не замешан, по остальным – вполне. И с женщинами – ни-ни. С девушками, правда, дружил – но и только.

После окончания учёбы мой сокурсник на некоторое время выпал из поля зрения, а потом объявился в городе, если верить слухам, в звании лейтенанта КГБ. Про личные мои впечатления о нём ничего сказать не могу, не было у меня этих самых личных впечатлений.

Звали его... а впрочем, какое имеет значение, как его звали? Скажем, Колей. Или Петей. Или Майором Прониным.

Над городом плыло, колыхалось, пело начало лета. А может быть конец весны. Услужливо пригревало солнце, улыбчиво голубело небо, пьянила, благоухая, сирень.

Лейтенант КГБ Майор Пронин шёл вдоль по улице Трудовой. Он жизнерадостно вдыхал ласковый тёплый воздух, насыщенный цветочными ароматами и приправленный сизым дымом.

В буднях великих строек, – воодушевлённо мурлыкал он про себя, – здравствуй, страна героев, страна мечтателей, страна учёных!

Жизнь была прекрасна и удивительна, особенно в нашей буче – боевой, кипучей.

Вьётся улица-змея, дома вдоль змеи.

"Улица – моя! – думает лейтенант Коля с чувством неподдельной гордости, – дома – мои! Люблю отчизну я, но странною любовью – от Москвы до самых до окраин."

И вдруг он видит, что по его улице, между его домами на­встречу ему иду я.

– Здравствуй, племя младое! – сразу опознав, приветствует лейтенант Петя и протягивает мне руку. – Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни? Ты признайся: чего тебе надо?

– Я хочу, чтобы ты позабыл к ней пути и дороги и ко мне приходил под окошко вечерней порой, чтобы пела гармонь про сердечный огонь, – шучу я.

– Без женщин жить нельзя на свете, нет! – возражает он и провожает взглядом случайную прохожую – девушку Риту, архивариуса из нашего конструкторского бюро. – А ну-ка, девушки, а ну, красавицы! Пускай поёт про нас страна!

Рита, независимо вильнув упитанным бедром, гордо скрывает­ся за углом. Рита – девушка гордая!

– И девушка наша проходит в шинели. А проходит – даже не глядит, – расстраивается он.

Светит солнце, благоухает сирень, гремят трудовые будни. На пересечении улиц Трудовая-Продольная и Пролетарская-Поперечная стоят двое: лейтенант КГБ Майор Пронин и я – рядовой сотрудник КБ.

Они (мы) мирно беседуют(дуем). Так, ни о чём: о жизни, о родине, о любви – к жизни и к родине.

Натолкнувшись на мой взгляд, Коля добродушно улыбнулся и помахал рукой:

– До свиданья, друг мой, до свиданья! Милый друг, ты у меня в груди!

– Предназначенное расставанье, – мысленно подхватил я, – обещает встречу впереди... Я не знаю, где встретиться нам придётся с тобой.

– Глобус крутится-вертится, крутится-вертится, крутится-вертится шар голубой, – поддакнул он: – А шарик вернулся, а он голубой, – и загадочно подмигнул: "То-то ещё будет!"

Придя на работу, я у табельной доски столкнулся с лейтенантом Майором Прониным. Прежде он на нашей фирме не появлялся.

Лейтенант, так же как и я, перевешивал бирку.

– Поедешь на север, поедешь на юг, – обрадовался я бывшему однокашнику, – везде тебя встретит товарищ и друг! Ты в дальнюю дорогу бери с собой друзей. Они тебе помогут, и с ними веселей. Я встретил вас, и всё...

Он выжидательно и строго смотрел на меня. Я осёкся.

Он выдержал паузу.

– Запомните: здесь я не Петя, не Коля и не Майор Пронин. Я вам не друг, не товарищ и не брат. В этих стенах я офицер контрразведки и по поручению Комитета государственной безопасности, сокращённо КГБ, отныне курирую ваше конструкторское бюро, сокращённо КБ. Чувствуете родство? Идентичность почти полная. Решающей является буква "Г". Если у вас имеются вопросы, связанные с соблюдением режима, охраной государственных секретов и происками вражеских разведок против нашей страны, а также дружественных нам стран народной демократии, можете обращаться лично ко мне. Заподозрив кого-либо из коллег, знакомых или родственников в шпионской деятельности, вы обязаны выполнить элементарный гражданский долг и немедленно поставить меня об этом в известность. Считатйте, что инструктаж с вами я провёл. Желаю успехов.

На левом каблуке и правом носке через левое плечо он сделал разворот на сто восемьдесят градусов и, чётко чеканя шаг, скрылся за металлической дверью первого отдела. Я почему-то пред­ставил себе, что там, в массивном сейфе за тремя замками, хранится его генеральский мундир, увешанный полным набором бо­евых орденов и медалей.

"Вот тебе и фунт собачий!" – задумчиво проговорил мой внутренний голос.

Мы ползли по выжженной земле между обугленными стволами когда-то густого леса. Окаменелые корни сгоревших деревьев постоянно преграждали путь, и мне то и дело приходилось перерубать их сапёрным ножом.

"Тёмная ночь, только пули свистят по степи," – доносились до меня суровые мысли моего спутника. Лейтенант Майор Пронин был в своём генеральском мундире и при шпаге, которую ему приходилось придерживать одной рукой, чтобы она не мешала продвижению вперёд, только вперёд! Боевое задание должно быть выполнено – это знали и он, и я.

"Русские умирают, но не сдаются!" – подумал лейтенант. Он лёжа приосанился, одёрнул маршальский китель и потрогал седьмую Звезду Героя на своей мускулистой груди. – "А до смерти четыре шага."

Звезда блеснула в бледном лунном луче, который на миг пробился из-за густых бутафорских облаков. Герой пристально поглядел вдаль, глубоко вздохнул и прикрыл высокую награду широкой ладонью, чтобы её отсвет не выдал нашего тайного присутствия. Именно неожиданность была залогом успеха нашей операции.

Судя по луне, на дворе была ночь.

В моём внутреннем ухе всё ещё звучала жизнеутверждающая фраза: "Русские умирают, но не сдаются!"

"Я не русский, – слегка оробев, поставил я его в известность – на всякий случай, – но мы тоже умираем и тоже не сдаёмся. А вообще-то я еврей."

– В Казани он татарин, в Алма-Ата казах, в Полтаве украинец и осетин в горах. А сало русское едят. В бой провожая нас, русская женщина по-русски три раза меня обняла. Обойми, поцелуй, приголубь, приласкай. Вы помните? Вы всё, конечно, помните. – Он рассуждал очень красиво, с выражением, а в словах "провожая", "русская", "по-русски", "три раза" мысленно по-симоновски грассировал на букве "р". Попытка пограссировать также в словах "женщина" и "меня" успехом не увенчалась.

– Пой, гармоника, вьюге назло! – вздохнул я и, несмотря на летний сезон и отсутствие вьюги, энергичнее заработал локтями, чтобы не отстать от товарища, чтобы вместе с ним умереть, но не сдаться. Я полз и полз и полз, пока не упёрся головой во что-то твёрдое.

Оно преграждало мне путь, оно препятствовало моему продвижению вперёд, и оно оказалось каблуком его сапога. Значит, он опередил меня. Значит, он мог умереть без меня. Умереть, но не сдаться. Поднатужившись, я попытался протолкнуться, но сапог оказывал сопротивление и не поддавался. Я испугался, что могу не умереть и сдаться. Это представлялось страшным, непростительным и страшным...

"Так вот где таилась погибель моя!" – мелькнула паническая мысль.

– Чего толкаешься? – обиженно произнёс до боли родной женский голос.

– Мне смертию кость угрожала, рожала, подорожала...

– Дурак.

Приоткрыв глаза, я во мраке ночной спальни разглядел бледное девичье плечо жены. Голова моя упиралась в спинку кровати.

– Перевернись на другой бок. Не бодайся и не мычи.

Я подчинился. "На войне как на войне", – успел я подумать и провалился в небытие.

Утром жена заявила в самой ультимативной форме:

– Или разучи мелодии песен, или прекрати петь по ночам. Твоё исполнение оскорбляет мой эстетический вкус.

– У меня с детства не было музыкального слуха, – попытался я оправдаться.

– У тебя с детства вообще ничего не было, – зло сострила жена. – Пора становиться взрослым и обзавестись хоть чем-нибудь.

"Пора, мой друг, пора..." – задумчиво проговорил внутренний голос. Я посмотрел на часы. До автобуса уже не оставалось времени.

Ха-ха-ха-ха-ха! – не в силах сдерживать себя, куратор трясся и хлопал ладонью по колену. – Ха-а-а-а-ха-ха! – дёргался он всем телом. – Как это? В голове – пустота, в животе – кукуруза, а в печёнке – история партии? Вскрыли и обнаружили? Ха-ха-ха-ха!

Ему было смешно, а у меня вдоль позвоночника полз мерзкий холодок. Куратор весело и задорно взглянул на меня, плеснул в кружку, в которой золотилось недопитое пиво, три бульки казённого спирта, разболтал и отхлебнул. Потом снова хлопнул ладонью по колену и зашёлся в смехе:

– Надо же! В голове пустота, в животе кукуруза, в печёнке история партии! Придумают же!

Рита протиснулась между коллегами и плюхнулась ему на колено. Диван заметно осел.

– Шеф, поделись радостью.

А куратор уже хохотал над следующим анекдотом.

– Ну, дают! "Это, – говорит, – ноги Феликса Эдмундовича! А Ленин – ха-ха-ха – а Ленин, – он отёр указательным пальцем подступившие слёзы, – в Польше!" Ха-ха-ха! Надежда Константиновна в Разливе, а Ленин – в Польше!.. А волосатые ноги – о-ой, не могу! – Феликса Эдмундовича! И где вы всё это достаёте?

Рита нетерпеливо потянула куратора за галстук.

– Кончай ржать. Пойдём потанцуем.

Он всё ещё смеялся, подёргивая плечами.

– Товарищи, – закричала Рита, – советские чекисты такими глупостями, как танцы, не занимаются! Они стоят на страже интересов родного государства! Их женщины не интересуют! Они тотально импотентны! Это заложено в их генетическом коде! Как вы размножаетесь? – пристала она к куратору. – Делением, да?

– Умножением, – съязвил один из сослуживцев, высший математик по образованию, призванию и профессии.

– Цыц! – пьяно сказал куратор. – Извлечением корня. Квадратного. Рекомендую попробовать. Н-н-еза-бываемое впечатление. "Я достаю из широких штанин..." Экспромт-фантазия! Поэма экстаза! Вечное движение! Неоконченная симфония! Полёт шмеля! Танец с саблями! Ночь на Лысой горе! Умирающий лебедь! Песня без слов...

Нетвёрдо ступая неполной ступнёй – только на пятки, он повёл Риту в коридор, где, разбившись на пары и покачиваясь под звуки радиолы, обжимались кабэшники с кабэшницами.

Я забился в угол дивана. Ни есть, ни пить, ни танцевать мне не хотелось.

– Руки, вы словно две большие птицы! – вздыхала с заигранной пластинки запетая Клавдия Ивановна Шульженко, – как вы летали, как обнимали всё вокруг!

В комнате стоял гул, каждый пытался перекричать других, кто-то сколачивал компанию, чтобы вместе выпить, кто-то безуспешно тыкал вилкой в кружочек твёрдокопчёной колбасы, а кружочек выскальзывал и метался по тарелке. Все были уже в полном порядке.

– Руки, как вы могли легко обвиться! И все печали мне дали вдруг, – жарко дохнула мне в ухо Рита и легко опустилась рядом, тяжело придавив бедром. От неё несло потом, пивом и сигаретами вперемежку с духами, пудрой, помадой и ещё каким-то тошнотворным ширпотребом. – Твой друг надрался и свалился в ко­ридоре, как мешок с говном. Вон там – у сортира. Пойди полюбуйся... А размножаются они возведением себя в степень, в самую высшую, я это только что проверила.

Я выглянул в коридор. Играла радиола, обжимались пары. Куратор на полу отсутствовал.

– Псь-псь, – донеслись до моего внешнего слуха странные звуки, просочившиеся сквозь скрип пластинки и вздохи певицы.

Я оглянулся.

Из приотворённой двери уборной торчала рука и манила меня указательным пальцем. На цыпочках я прокрался на зов.

– В комнате около окна на спинке стула мой пиджак. Зажми в зубах и ползи сюда. – Лейтенант был совершенно трезв.

Стиснув зубы на пиджачной ткани, я, как мне было приказано, подполз к ногам куратора. Он присел, коротким движением нырнул руками в рукава, неслышно метнулся к вешалке – и уже через мгновение, облачённый в одежды, стоял у наружной двери. Мохеровый шарф свисал из рукава его пальто до полу, кожаные перчатки торчали из правого кармана.

– Если нету любви, ты её не зови, – проникновенно наствлял молодых несмышлёнышей многоопытный муж Леонид Утёсов.

– Проводи меня, пожалуйста, – зачем-то попросил куратор и приоткрыл дверь наружу. Голос у него был твёрдый, без всяких признаков недавнего опьянения.

Я с готовностью ринулся за ним.

– Ты что, рехнулся? На улице зима, оденься.

– Вы куда, суки? – грозный силуэт архивариуса Риты возник перед нами.

Я сдёрнул с вешалки пальто и шапку и выскользнул за дверь. Куратор уже ждал меня этажом ниже на лестничной площадке.

– Всё равно не найдёшь никогда! Пам-пам! – пела нам вслед радиола.

Кружились снежинки, снег скрипел под ногами, светились окна и фонари, и, отражая их, поблескивали глаза редких прохожих, спешивших отметить праздник. Медленно и молча шли мы по не­многолюдной улице.

– Кодла кретинов, – взорвался мой спутник, и я не понял, вернее, не захотел понять, кого он имеет в виду. Чтобы не участвовать в так странно начавшейся беседе, я оставил его реплику без ответа.

– На таких сходках нужно либо обходиться без меня, либо держать языки за зубами... Кодла тупых кретинов.

Я опять промолчал.

– Если я не доложу об этих идиотских анекдотах, меня самого заложат, – гнул он своё.

"Провоцирует, – зло подумал я. – Не поддамся."

– Никто тебя не провоцирует.

Я поёжился, искоса взглянул на него. Он утопил голову между плечами и глубоко засунул руки в карманы. Шагал он широко, я не поспевал за ним, и, чтобы не отстать, я должен был мелко и часто семенить рядом.

Прогромыхал трамвай. Неслись такси; сегодня их было непривычно много.

– Ваше КБ – сборище стукачей. Стучат друг на друга, каждый норовит опередить другого.

"Провоцирует, гад, – снова подумал я. – Для чего ему это?"

– Ни для чего. Просто выговориться хочется. Перед человеком. Редкий случай.

Я остановился. Он тоже придержал шаг.

– А те, кто не стучат мне, стучат на меня, – с какой-то обречённостью проговорил он. Мы постояли и снова двинулись куда-то вперёд – наугад, не выбирая ни направления, ни цели.

На ступенях главпочтамта стояли молодые люди – парни, девушки. Здесь обычно назначали свидания.

– Понимаешь, какая штука. Для торговца – неважно чем – все делятся на тех, кто покупает товар, и тех, кто его не покупает. Для могильщика человечество – собрание покойников, в близком будущем или в далёком. Клиентура. Каждый квалифицирует мировое сообщество в соответствии с родом своих занятий. Для меня – по характеру моей работы – или ты стучишь, или на тебя стучат – третьего не дано... А чаще – и то, и другое вместе... Удавиться можно. Лучше уж хоронить. Как-то естественнее, потому и человечнее...

Я понял, что влип, поэтому шёл и слушал, стараясь ни о чём не думать. Делать это было трудно, и я отвлекал себя посторонними мыслями.

"На солнечной поляночке чтоб его черти взяли дугою выгнув бровь, – размышлял я. – Как увижу, как услышу... Чего он ко мне пристал? Всё во мне заговорит. Вся душа моя пылает не-могу-не-думать вся душа моя горит гебист прокля-я-тый на земле в небесах и на море наш напев как бы от него отделаться! и могуч и суров... Ох!.. Скажи-ка дядя ведь недаром-недаром-недаром-конечно-не-даром-за-тридцать-сребреников знает только ночь глубокая как поладили они... Господи!... Тайну свято сохрани..."

– Действительно, хватит об этом. Расскажи о себе, о жене, о сыне. У тебя ведь сын, да?

– Да, да, у меня сын! – обрадовался я. – У меня жена и сын. И тёща. Жена, сын и тёща. Мать жены. И я сам. Значит, жена, сын, тёща и я. Мы все вместе. Одна семья, понимаешь? Ячейка общества! Все как один. Один за всех, все за одного. Всё по закону, как положено. Никакого криминала. В строгом соответствии с уго­ловным кодексом. Жена, сын, тёща и я. Строители светлого буду­щего.

– Заклинило, – грустно сказал он. – Это бывает. Ничего, прой­дёт. Ты посчитай до десяти и обратно, а потом сделай сто присе­даний.

– Раз-два-три-четыре-пять, – зачастил я, – шесть-семь-восемь-девять-десять, вдох, десять-девять-восемь-семь-шесть-пять-четы­ре-три-два-один... Ноль нужно?

– Обязательно.

– Ноль.

– Так. Молодец. Теперь приседай.

– Раз, два, три, четыре, пять, – начал я считать приседания.

– Хорош! – сказал парень девушке, опасливо обходя меня по краю тротуара. – Свалится и замёрзнет под забором.

– Не замёрзнет, – пообещал мой спутник. – Он морозоустойчивый. "Не договаривает," – подумал я, вспомнив старый анекдот про новую породу морозоустойчивых евреев.

– ...двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь...

Мне стало жарко. Я снял шапку, распахнул пальто.

– Застегнись, морозоустойчивый. Простудишься.

Снег повалил гуще. Снегопад без ветра – как хорошо!

Сквозь густую сетку снегопада рушились на тротуар световые пятна – от праздничных окон, витрин, подъездов.

– ...сорок семь, сорок восемь, сорок девять, пятьдесят. У-ух!

До ста оставалось ещё столько же.

– Раз, два, три, четыре, пять...

Жарко, хоть бы немножко ветра.

– ...тридцать два, тридцать три, тридцать четыре...

И что нынче за зима такая... совсем не морозная и безветренная!

Дома, окна, крыши, балконы, трамвайные провода, уличные фонари – всё это месиво медленно валилось на меня, грозя придавить своей пересыпанной снегом массой.

– Вьётся лёгкий вечерний снежок, – пульсировало в ушах. – Ты теперь не уйдёшь от меня-от-меня-от-ме-ня..."

– ...сорок семь, сорок восемь, сорок девять...

"...от-меня-от-меня-от-меня..."

– Пятьдесят, – смеясь, досчитал он. – Расклинило?

Я кивнул:

– От-меня!

– Что – отменяй?

– Так, ничего. Приехали.

Улица совсем опустела. Снег валил хлопьями.

За тестем пришли ночью. Двое выбрасывали из шкафа вещи, книги, старые газеты – всё на пол, почти не просматривая. Перечисляли предметы, даже не оборачиваясь к третьему, который сидел за столом и записывал – вёл протокол обыска. Дворничиха и какой-то случайный прохожий толклись у двери – в качестве понятых. Ушли, увели тестя и унесли с собой все письма и фотографии.

Тёщу вызывали к следователям. Двухмесячного ребёнка не с кем было оставить, и она носила девочку в охапке, кормила там же, в длинном коридоре, заполненном молчаливыми людьми, ожидавшими допроса.

– Ваш муж иностранный шпион, – говорили ей чекисты. – Вы должны подписать показания о его подрывной и диверсионной деятельности – по заданию иностранных разведок. Подумайте о дочери.

Она думала о дочери и потому ничего не подписала.

Следователи, суровые, мрачные мужчины, хорошо знали своё дело и пытались взять молодую женщину испугом и измором. Но то ли орешек оказался не по зубам, то ли им это не очень было нужно, но в конце концов махнули они на свою затею и отстали.

Может быть, её посадили бы тоже, но – то ли план уже выполнили, то ли не захотели обременять себя вознёй с младенцем. Так, только появившись на свет, дочь спасла мать. Спасала и потом, всю жизнь – от отчаянья, от безысходности, от нежелания тянуть это бессмысленное существование.

Когда тёща возвращалась с последнего допроса, её обогнал сутуловатый человек и на ходу вложил в руку небольшой свёрток, а сам быстрым шагом пошёл прочь и свернул в ближайший переулок. Глядя ему вслед, женщина обмерла: в спину она узнала молчаливого свидетеля своих унизительных посещений НКВД. Он всегда бессменно сидел во время допросов за маленьким столиком в углу у окна, почти скрытый тяжёлой шторой – молчаливый, незаметный, казалось, отсутствовавший, и, внимательно прислушиваясь к каждому произнесённому слову, быстро поскрипывал пером, записывал, изредка прикладывая к большому разлинованному и исписанному листу пресс-папье, после чего аккуратно перекладывал лист в постепенно разбухавшую стопку по правую руку от себя.

Не чуя под собой ног, в почти бессознательном состоянии, она дошла до дома, поднялась по, казалось, бесконечной лестнице (те самые восемнадцать ступенек!), нащупала в кармане ключ от комнаты и отперла дверь. Уже стемнело, электричество включить она не догадалась.

Развернула одной рукой газету, в которую была упакована какая-то книжица, на ощупь похожая на паспорт. Другой рукой всё ещё прижимала к себе ребёнка.

Дочь не спала. Она как будто чувствовала неуместность своего вмешательства в непостижимые заботы взрослых; она не плакала, не требовала внимания, лишь смотрела во все свои огромные глаза на мать, которая разглядывала в полутьме какие-то бумаги.

Это была сберегательная книжка мужа, в ней – доверенность с круглой печатью секретариата НКВД. И ещё там лежало письмо – без подписи, всего несколько малоразборчивых карандашных строчек на полоске плотной бумаги – расправленном папиросном мундштуке.

Совсем стемнело, строчки и буквы сливались в одно пятно, и лишь теперь женщина поняла, что уже вечер. Добраться до выключателя стоило огромного труда. Она прочитала:

Кто-то во время партконференции взорвал оперный театр, и меня обвиняют в диверсии. Я невиновен. Позаботься о дочери. Береги себя.

Его расстреляли, – завершил я рассказ.

Ответа не последовало.

Мы кружили по улицам; какая-то высшая сила вела нас в этот вечер – и привела к стремительно шагнувшему нам навстречу изваянию человека с вытянутой вперёд рукой, имя которого носил город; огни праздничной иллюминации освещали монумент, сквер и фасад оперного театра, который, оказывается, никто никогда не взрывал...

Закончился большой праздничный концерт; толпа растекалась в выбеленные снегом улицы.

– Человека, передавшего тёще свёрток, звали Костырев.

Он оставался серьёзным и не проронил ни слова.

– В сберегательной кассе без лишних вопросов выдали деньги, – добавил я, – и они помогли матери с дочерью просуществовать сколько-то месяцев. Потом жизнь с грехом пополам наладилась... Я хочу знать, кто настучал. И ещё – что стало с Костыревым.

– Будь здоров.

На прощание он не подал мне руки. Крупно шагая, пошёл прочь и скрылся за пеленой снега. Я пытался сквозь белую завесу разглядеть его силуэт.

"Человек – это... А вообще помни: не яйца красят человека, а человек красит яйца", – мысленно усмехнулся он издали.

Некоторое время я ещё слышал поскрипывание снега под его шагами.

Подул южный ветер. Снег продолжал валить, но, коснувшись земли, тут же таял. Началась гнилая противная оттепель, а когда немного приморозило, пошла-поехала, понеслась разудалая гололедица. Переломы рук и ног, сотрясения, автомобильные аварии с жертвами – без этого жизнь стала как будто немыслимой. Больницы переполнились пострадавшими.

Александру Ивановичу Кузнецову давно перевалило за шестьдесят, его старые кости были хрупкими, и при падении он сломал руку. В травматологии наложили гипс, ушибы и ссадины смазали йодом и какой-то мазью и отпустили старика с миром. Отправился он, однако, не домой, а по наезженной дорожке в милицию, и там подал жалобу, что будто бы я его

…сбросил с лестницы с хулиганскими намерениями, в результате чего и произошло означенное членовредительство в виде перелома верхней конечности (руки) и прочих травм на поверхности различных частей тела (справка из больницы прилагается).

В ходе милицейского дознания моя невиновность была установлена на основании свидетельских показаний, и я избежал сурового наказания – суда, заключения, лагеря; реальность такого исхода я почувствовал, оказавшись в кабинете следователя городского отделения милиции Галины Ивановны Потаповой.

Дело, однако, в том, что и следователь Потапова, и гражданин Яковлев Иван Васильевич, собственноручно написавший в мою пользу показания, знали истину, а именно: утверждение Кузнецо­ва не являлось ни вымыслом, ни клеветой, я сбросил несчастного старика с лестницы; результатом падения с высоты восемнадцати ступенек и стал перелом руки. Гололедица к этому событию отношения не имела.

3.ЕЁ ГОЛУБЫЕ ГЛАЗА

– Зайдите ко мне, – попросил начальник.

С Виктором Моисеевичем мы иногда по вечерам пропускали рюмашку-другую, однако обращались по имени-отчеству, на работе держались запросто, но без фамильярностей, соблюдали дистанцию.

– Что за дела у вас с милицией? – спросил Виктор Моисеевич.

– Н-н-не знаю, – неуверенно ответил я. Это было дня через три или четыре после моей встречи с Кузнецовым на лестнице.

– Пришёл запрос. Нужно написать на вас характеристику в связи со следствием по уголовному делу. Что вы натворили?

– Да так, маленький инцидент.

– ?

– ...

– ??

– !..

– Не хотите рассказывать – не рассказывайте.

– ...

– Что же прикажете писать в характеристике?

– Правду, только правду, ничего, кроме правды.

– В таком случае ваше дело труба.

Помолчали.

– Тривиальная история. Встретился на узкой дорожке с одним подонком. Старик, мразь. Пришлось его потеснить. А он, гад, возьми и скувыркнись с лестницы. Теперь, говорят, держит клешню в гипсе.

– Очень живописно представляете. Думаю, что на милицию ваш рассказ произведёт впечатление. Едва ли отделаетесь мелким хулиганством, тянете на срок...

Как можно короче я изложил суть происшествия.

– Вы уверены, что это он заложил? Прошло много лет...

– Я знаю точно, почти из первоисточника. Прямо оттуда.

– ?

– Не могу, не имею права.

– Странные у вас связи... Идите работайте.

Перед обеденным перерывом Виктор Моисеевич положил передо мной густо исписанный лист:

– После такой характеристики можно выдвигать вашу кандидатуру в Верховный Совет.

– Постараюсь оправдать доверие.

– Не ёрничайте. Положение хреновое... Идёте в столовую?

– Нет, не хочется.

– Держите меня в курсе.

– Буду с оказией присылать отчёты, написанные молоком из хлебной чернильницы.

Он грустно улыбнулся в ответ.

– Это тебе из милиции. – Жена выглядела обеспокоенной.

В повестке было указано, что я (фамилия, имя, отчество) должен явиться к девяти часам утра в горотдел по улице 8 марта (номер дома, номер комнаты, первый этаж) к следователю Потаповой Г.И.

– С Богом, – напутствовал Виктор Моисеевич. – Не наговорите лишнего.

Рюмки с прозрачной жидкостью издали мелодичный звук.

– Не наговорю.

Холодный спирт теплой волной разлился по телу. Я налил ещё.

– Всё стало вокруг голубым и зелёным, – запела комната, зарешёченное окно, лампочка под потолком, массивный письменный стол со стеклом и настольной лампой; пели стены, стулья, урна с мусором, серп, молот и колосья пшеницы на гербе страны. Зелёными были стены – мерзкая масляная краска, колосья и стеклянный выпуклый абажур над столом. Среди этой зелени голубел милый живой комочек, в котором сосредоточились власть, справедливость, надежда, нежность и красота.

Русые её волосы были обхвачены голубой вязаной шапочкой, грудь обтянута голубым свитером, а когда она подняла мне навстречу глаза – голубизны неописуемой и нереальной – я сразу забыл, где нахожусь. Дальше она могла говорить, что угодно: контроль над собой я потерял, казалось, окончательно, бесповоротно, всерьёз и надолго.

Всё стало вокруг голубым и зелё-о-о-о-ным, – хотелось мне закричать в полный голос; впрочем, не исключено, что нечто подобное я выкрикнул. – Любовь никогда-а \ Не бывает без гру-усти, \ Но это прия-ятней, чем гру-усть без любви-и-и.

Она шевелила губами, иногда посматривала вопросительно, но смысл сказанного ею не доходил до меня, лишь звук её голоса на­полнял мой слух и переполнял грудную клетку. Я не мог оторвать от неё взгляд.

Тогда нам обоим сквозь дым улыбались \ Её голубые глаза...

– Кто вам улыбался? Кому обоим? Сквозь какой дым?

Я не мог оторвать от неё взгляд.

– Почему вы не отвечаете на мои вопросы?

– На какие вопросы?

– На те, которые я вам задаю. Мы беседуем с вами уже битый час.

– Счастливые часов не наблюдают.

Мне показалось, что я сострил очень удачно, она должна была оценить моё чувство юмора.

– Что вы несёте? Я задержу вас, и в течение всего следствия вы пробудете под стражей.

– Задерживайте... – Я не мог оторвать от неё взгляд.

Интересно знать, как она отреагирует, если я предложу ей пойти после работы в кино. Билетов, конечно, не достать, да и не нужно. Главное, чтобы она согласилась. Подойдём к кинотеатру, увидим, что билетов нет, и тогда я ей скажу:

– ...

Что я ей скажу, я ещё не знал. Какое это имело значение, что я ей скажу? Разве дело в словах!

– Какие отношения у вас с потерпевшим?

– Если мы не достанем билетов, мы просто погуляем. Сегодня прекрасная погода.

В её взгляде вспыхнул интерес к моим словам.

– Вы надеетесь, что у вас получится?

– Если только вы согласитесь...

– Я-то соглашусь, но дело не во мне. Согласится ли он?

– Кто – он?

– Как кто? Потерпевший. Кузнецов Александр Иванович.

Она несла чушь, но я не мог оторвать от неё взгляд.

– При чём тут Кузнецов? Кому он нужен? Он просто гнида.

– Послушайте, – проникновенно заговорила следователь Потапова и даже наклонилась над столом, слегка приблизив ко мне свою невероятной красоты головку в голубой вязаной шапочке, и её прекрасные голубые глаза доверительно взглянули на меня. От её волос исходил нежный запах свежести, шампуни и цветочного одеколона. Моё сердце сладко заныло. – Я вас прошу... Если я стану записывать в протокол всю ту галиматью, которую вы тут извергаете, вас немедленно отправят на медицинское освидетельствование. Тогда вам не выкарабкаться до конца ваших дней. Это хуже, чем тюрьма. Я вас прошу...

Она говорила, говорила, говорила, а я не мог оторвать от неё взгляд.

– Отвечайте же, в конце концов: какая рука у вас ударная – левая или правая? – дошёл, наконец, до меня её вопрос – на пятый ли или на десятый раз.

– Мама говорит, что у меня обе руки левые. Хотите, я вас познакомлю с моей мамой? Она будет рада.

Галина Ивановна долго смотрела на меня и неожиданно согласилась:

– Давайте.

Я вскочил с места.

– Давайте, знакомьте. – Её губы дрожали. – И с мамой, и с папой, и с дедушкой, и с бабушкой, и с внучкой, и с Жучкой – со всеми!.. Да сядьте вы!

– Нет, с дедушкой и бабушкой я не могу, они давно умерли...

Я опустился на стул.

– Жаль, – резко сказала Галина Ивановна. – Давайте вашу повестку.

Я протянул ей листок. Она расписалась, придвинула к себе стопку бумаги и что-то быстро набросала.

– Вот возьмите, это повестка на завтра. Придёте к половине девятого.

– Спасибо! – радостно выкрикнул я в удивлённое, обескураженное, в божественное её лицо. – Я приду, обязательно приду. И завтра, и послезавтра, и послепослезавтра – когда скажете. Только вызывайте.

Всё стало вокруг голубым и зелёным, – напевал я, подавая дежурному милиционеру повестку, подписанную Галиной Ивановной, Галей Потаповой, моею Галочкой, Галчонком моим доро­гим, милым моим следователем. – В ручьях забурлила, запела вода.

– Прошу не грубить! – взорвался блюститель порядка. – Распоясались!

Вся жизнь потекла по весенним законам, – пропел я ему громче, чтобы у него не оставалось сомнений в моих благих порывах. – Теперь от любви не уйти никуда! Ни-Ку-Да!

– Поговори мне, – не унимался милиционер. – От милиции тогда уж точно не уйдёшь. Ни-Ку-Да! передразнил он. Я понял, что он настроен не на ту волну.

На улице было ветренно. Смеркалось. Короткий зимний день благополучно заканчивался.

Сколько же времени провёл я в этом непопулярном заведении? Взглянул на часы.

Спешили прохожие, густая толпа обтекала меня с обеих сторон.

Целый трудовой день, полная рабочая смена, подумать только! Как одно мгновение. Без перерыва, без пищи и воды, даже в туалет ни я, ни она ни разу не вышли.

Вдруг я почувствовал резкий приступ, непреодолимую потребность немедленно освободить мочевой пузырь. Это подкатило сразу, неожиданно, и я понял, что теряю сознание. Один только миг, и, сделав глубокий вдох, я пришёл в себя, осталась лишь острая естественная потребность и общая слабость.

Озираясь, я бросился на другую сторону улицы.

Взвизгнул тормозами и остановился трамвай, ошарашенно отскочил какой-то пешеход. За моей спиной забулькал милицейский свисток – я не сразу сообразил, что это мне вслед: постовой, очевидно, решил, что я сбежал из-под стражи. За мной гнались, но не это сейчас занимало меня.

Я юркнул во двор, заваленный ящиками из-под стеклотары, забежал за доски, расслабился.

– Вот он! – послышалось рядом, и по бокам выросли два милиционера. Один заломил мне руку за спину, второй перехватил другую руку. – Попался?

Они волокли меня прочь со двора, я упирался, продолжая поливать ящики и серый снег, штанины, ботинки. Ветер мотал струю из стороны в сторону.

– Прекрати ссать! – заорал милиционер и больно крутанул заломленную за спину руку. – Может, ты ещё срать начнёшь?

– Отпустите, – тихо попросил я, и они неожиданно разжали пальцы; я смог привести себя в порядок.

– От кого сбежал? – спросил тот, который был повыше ростом, со следами оспы на носу и на щеках, старший лейтенант.

– Ни от кого я не сбегал. Можете поинтересоваться у следователя Потаповой.

– Идём с нами, проверим.

– Я тебе сказал, что от милиции не уйдёшь, – ухмыльнулся вахтенный и снял телефонную трубку. – Галина Иванна, тут вашего клиента обратно доставили.

В конце коридора показалась голубая женщина. Голубая-голубая, это было видно даже в тусклом свете плафонов. Меня бросило в жар и в краску, лицо и – особенно – уши горели.

– Вот, полюбуйтесь, – начал старлей.

– Что вы ещё натворили?

Я опустил глаза, чтобы не встречаться с её удивлённым взглядом.

– Ну?

– Мочился в общественном месте, – ответил за меня рябой. – Вот, полюбуйтесь. – Он похлопал ладонью по своей ещё необсохшей шинели.

– Отпустите его, – брезгливо поморщилась следователь Потапова и пошла к себе в комнату. У неё была стройная фигура.

Вахтенный хмыкнул:

– Вот теперь от любви не уйдёшь никуда. Хи-хи.

Других дел у неё, очевидно, не было. Рабочее утро мы начинали вместе и вместе же коротали день – уже вторую неделю. На работе, чтобы не объяснять ничего высокому начальству, я, по совету Виктора Моисеевича, оформил очередной отпуск – "по семейным обстоятельствам".

В конце каждого дня следователь протягивала мне протокол допроса, и я, не прочитывая его, ставил подпись. Она возмущалась:

– Почему вы не читаете? Потом от всего откажетесь... Разве так можно?

– Разве так можно, Галина Ивановна? Зачем вы меня мучите, спрашиваете – всё об одном и том же, я вам добросовестно отвечаю, а вы не верите. Да не видел я в глаза этого вашего Кузнецова, не встречал его – ни на лестнице, нигде вообще не встречал. Плохо даже представляю себе, как он выглядит.

Она расписывалась в повестке и тут же выписывала новую – на завтра.

– Галина Ивановна, может, ну его, Кузнецова, ко всем чертям? А? Давайте найдём другую тему. Я буду к вам приходить, но о Кузнецове говорить мне надоело. Не стоит он того, поверьте. Давайте о чём-нибудь другом.

Конечно, она чувствовала, не могла не чувствовать, что нравится мне, но оставалась ровной, почти всегда официальной и строгой, лишь изредка позволяя себе и мне отвлечься от предмета наших бесед и поговорить о погоде, о нашумевшем фильме или модном спектакле, о новой книге (оказалось, что вкусы наши во многом совпадают, даже читали мы одно и то же – в основном "Новый мир"). Во время одного из допросов мы даже вместе посмеялись над дурацким моим происшествием – тогда, вечером, после первой нашей встречи. Можно было утверждать: она добилась того, о чём мечтает каждый следователь – контакта с подследственным.

Мне же казалось, что я могу довериться этой... этой необыкновенной женщине.

И – произошло.

– Галина Ивановна, хотите, я расскажу вам всю правду? – несколько торжественно спросил я. Следователь не удивилась, даже не изменила тона. Как о самом обыденном, словно не было позади двух недель её упорного стремления к истине, она обронила:

– Именно для этого я вас сюда всё время и приглашаю. – И придвинула к себе чистый лист.

– Не нужно протокола... – Моя просьба прозвучала так, будто я произнёс: "Я люблю вас, Галя..."

Она – впервые – доверчиво взглянула на меня и отложила ручку в сторону.

4.НАШ ДОМ

(продолжение)

Мужчины в этом доме стали появляться после войны; вся детвора была довоенного производства, рождения тридцать седьмого – сорок первого, а потом, уже в начале шестидесятых, пошла поросль внуков.

Один мужчина, правда, не покидал этот дом никогда и мог бы при желании стать для мальчишек и девчонок отцом, дедом, наставником. Александра Ивановича Кузнецова никто не помнил молодым, его и на фронт не взяли из-за преклонного возраста. Высокий, он всегда, и летом, и зимой, носил поношенное пальто с потёртым рыжим воротником; единственным примечательным местом на его бесцветном лице были облезлые усы такой же, что и воротник, масти – как бы тоже часть одежды.

В квартире у Кузнецовых никто из соседей никогда не бывал, на первый же этаж заходили – очень-очень редко – к Наруцам. Виктор Михайлович в войну был на фронте, Валентина Алексеевна много работала, и Женька с Валеркой, как и большинство детей, были предоставлены себе самим, двору и Божьей воле. Если случалось кому-нибудь из их друзей ушибиться или пораниться, ещё ли по какой другой причине решался кто отворить дверь первого этажа, как тут же раздавались скрипучие и плаксивые причитания Кузничихи:

– Вы тут по чужим квартирам-то не ша-астайте, идите-ка к се­бе наве-е-ерх, не то я мили-ицию позову.

Так всех от первого этажа и отвадила.

А в милицию Кузнецовы всё-таки жаловались, и приходил участковый, и пытался разобраться в каких-то межсемейных сварах, в которых в основном бывали замешаны дети: то мяч в окно попал, то слова какие-то произносились не такие – да мало ли поводов можно было отыскать, когда столько детворы беспризорной толклось целыми днями в одном дворе.

Моя жена росла без отца, от других детей не отличалась, и списало бы, наверно, общенародное горе грех её великий за родителя, говорила ей мать, что ушёл он на войну и там геройски защищает родную землю – да не тут-то было. Только разыграются дети во дворе, зашумят или засмеются, Кузничиха тут как тут, и своим мерзким плаксивым голосом:

– Им смеяться мо-ожно, у них родители че-естные, а ты помолчи-и-и, отец-то твой кто-о-о? Враг наро-ода!

И девочка в слёзы:

– Неправда, мой папа на фронте, на фронте, на фронте!

Уводила её к себе какая-нибудь соседка, которая дома в это время оказывалась, утирала её горькие детские слёзы:

– Не слушай ты её, врёт она всё, вот вернётся твой папка с войны, он ей покажет...

На то и надежда была.

После победы стали возвращаться отцы. Приехал Виктор Михайлович Наруц в капитанских погонах, и тётя Валя созвала сосе­дей, и Женька с Валеркой ходили именинниками между сверстниками, отцовскими подарками хвастались. А девочка своего отца так и не дождалась, неоткуда ему было возвращаться.

Кузнецов к нам на верхний этаж никогда, ни разу за все годы не поднимался, я его не только что на этаже, даже во дворе почти не встречал. А тут, в тот самый день, когда узнал я... ну, в общем, в самый неподходящий для этого день, потому что получил я тем утром ответы на мои вопросы, смотрю – карабкается нижний сосед наш по ступенькам, в руке солонка, "соль, – говорит, – кончилась", а у самого рука дрожит. Взыграло у меня внутри, дождался я его на верхней площадке – и врезал. За всё...

– Почему же вы решили, что донёс именно Кузнецов? – спросила Галина Ивановна.

– Я не решил, я теперь знаю. Если у вас есть доступ к архивам, можете проверить. В оперном театре проходила партконференция, парень был молодой и, наверно, дурной, возьми да ляпни: "Одну бы бомбочку туда, какая бы получилась индустриализация!" Сказал при свидетелях, а год был тридцать седьмой... Той же ночью его и забрали.

Больше она меня не перебивала и ни о чём не спрашивала, только в конце не выдержала:

– А что стало с Костыревым?

– Его расстреляли в тридцать восьмом.

– Вы прекрасно осведомлены...

Она расписалась в повестке. Я всё ещё стоял, ждал.

– Идите. Когда понадобитесь, я вас вызову.

Какие глаза были у неё!

 

5.КРУЖКИ И СТРЕЛЫ

Дома я застал гостя. Виктор Моисеевич беседовал с моими женщинами; по оборванной фразе я понял, что он пытался их успокоить, особенно тёщу.

Взоры обратились ко мне.

– Сегодня я раскололся...

После недолгого молчания Виктор Моисеевич сказал с сожалением:

– Плакал теперь ваш Верховный Совет. Никаких шансов. А какая была характеристика!

Я повесил пальто и шапку, достал из шкафчика графин со спиртом и рюмки, налил. Мы чокнулись и выпили. Женщины возились на кухне, готовили закуску.

– Вас пытали, били, прижигали пятки, загоняли иголки под ногти? Вы не выносите боли? У вас на спине вырезали шестиконечные звёзды? Что произошло?

– Видели бы вы эту женщину! Её невозможно было долго водить за нос...

– Ясно: chercher la femme. Вы что, не понимаете, что не женщина она, а следователь? Сотрудник фискальных органов. Вы для неё не мужчина, а правонарушитель, хулиган, преступник. Она должна лечь костьми или ещё – чем угодно, но вывести вас на чистую воду. В этом состоит её задача, вопрос её профессиональной чести. Она профессионал, а вы мальчишка, и думаете не головой, а яйцами. Это к добру не приведёт.

Жена и тёща вернулись в комнату, над тарелками с борщом вкусно клубился пар, аппетитно пахло чесноком.

В комнате было жарко, в печке потрескивали дрова, это создавало уют и вместе со спиртом и домашним обедом располагало к спокойной беседе. Угасал недолгий зимний день, предзакатные лучи выкрасили в золото морозные узоры на окнах, из приёмника широко и раздольно звучала Первая симфония Чайковского.

– "Зимние грёзы", – сказал Виктор Моисеевич. – "Метель лепила на стекле кружки и стрелы. Свеча горела на столе, свеча горела"...

– Что это?

Он запустил руку за борт пиджака и прошелестел пачкой папиросной бумаги со слабо пропечатанными стихотворными столбцами.

– Такое вам теперь противопоказано. Это из "Доктора Живаго"... – он протянул мне листы со стихами.

Кружилась голова. Кружились буквы перед глазами, строки, четверостишия. Жена собиралась в ясли за сыном. Я читал, перечитывал стихи раз и другой и третий, а время остановилось, и не хватало духу прерваться и спросить: "Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?"

Из этого состояния меня вывел голос Виктора Моисеевича. Он, в шубе и в сдвинутой на глаза шапке, стоял у двери. Я с сожалением протянул ему листы.

– Если бы они были у меня утром! Они бы ей тоже понравились.

– Идиот! – прошептал Виктор Моисеевич. – Да с вами опасно иметь дело! Вы просто псих, сами сядете и других потащите за собой... Когда вы выходите на работу?

– В понедельник.

– Придёте, поговорим. А вот об этом, – он потряс листами, сложил пачку вчетверо и засунул во внутренний карман, – об этом забудьте. Я вам это не показывал.

Потянулись бесцветные трудовые будни – "без божества, без вдохновенья, без слёз, без жизни, без любви". Пришлось отвы­кать от визитов в горотдел, от допросов у следователя Потаповой, от её спокойного голоса, её долготерпения, с которым она выслушивала мои – одни и те же – ответы на её – одни и те же – вопросы, от её глаз... а ведь ради них я готов был смириться с бесконечными сидениями в милиции в качестве подследственного, по­дозреваемого, обвиняемого, подсудимого – кого угодно.

Так прошла неделя, другая, третья. Меня не тревожили, не вызывали на допросы, обо мне как будто забыли. Поначалу это казалось странным, со временем стало беспокоить – всё больше и больше. После моего чистосердечного признания события могли развиваться в каком угодно направлении, и скорее всего – в неблагоприятном, я уже почти приготовился к этому. В голову лезли панические мысли, в воображении возникали сценарии возможного продолжения следствия и печального исхода всего этого приключения. По ночам меня мучили "живые картинки" "и мальчики кровавыя въ глазахъ".

А тут ещё, как назло, опять у табельной доски, встреча с куратором.

– Заложил, гад, – не глядя на меня, процедил он сквозь зубы.

– Да ты что!.. Да вы что!.. Я никому ни слова...

– Трепло!.. На суде поговорим, – оборвал он.

– На суде? Что? Где? Когда?

Он подумал и неожиданно решил:

– Сегодня. Сейчас. Прямо здесь, на предприятии, в столовой. Вынесем из зала столы, расставим стулья, соберём сотрудников, и будем судить. По всей строгости закона.

Такого поворота я не ожидал.

...Меня ввели в зал. За столом сидела Галина Ивановна Потапова – в качестве народного судьи, Виктор Моисеевич выступал и в роли обвинителя, и в роли защитника – в одном лице.

– Так не бывает, – заявил я. – Следователь не может быть судьёй, а обвинитель защитником.

– У нас всё может быть. У нас всё бывает, – парировал куратор. – У нас ничего невозможного нет. Мы рождены, чтоб сказку сделать былью.

– А я вовсе и не следователь, – расхохоталась Галина Ивановна и показала мне язык. – Вот вам. Меня отстранили. За лживость и беспринципность. А теперь избрали народным судьёй. Народ оказал доверие. За честность и принципиальность, – она показала мне кукиш.

– А у меня имеются доводы и "за", и "против", – издеватель­ским тоном произнёс Виктор Моисеевич, – поэтому я могу и защитить вас, и обвинить. Захочу – к сердцу прижму, а захочу – к чёрту пошлю. Это вовсе не противоречит моим убеждениям, да­же наоборот: диалектика в действии.

– А читать запрещённые стихи – это что, тоже не противоречит вашим убеждениям? – выпалил я. – Да ещё давать читать другим. Диалектика, да? В действии, да? Подумаешь, интеллигент: "Зимние грёзы", "кружки и стрелы"!

– Он всех закладывает! – завопил куратор. – Его надо посадить, иначе он посадит всех нас!

– Картошку сажай, лягавый! Хоть польза будет. А я – человек! Человек – это звучит гордо! Понял?

– А он по-твоему не человек? – кивнул он в сторону. – Он не звучит гордо? Он что, пальцем деланный?

Рядом со столом сидел Кузнецов. Его рука была в гипсе. Кузнецов шевелил свежеподкрашенными рыжими усами, самоуверенно смотрел в зал и напевал: "Мы кузнецы, и дух наш молод".

Выстроенные рядами стулья занимали сотрудники нашего КБ, и у всех у них были загипсованны, как у Кузнецова, руки. Мои коллеги и коллегши скандировали:

Rot Front! Rot Front! Patria o muerte!

– Враги вокруг нас! – закричал я и стал биться в припадке. – Шпионы и убийцы! В белых халатах! С кем вы, деятели культуры?

– Да не ори ты, – толкнула меня в бок жена. – Уж лучше пой, чем орать. Совсем ополоумел от своей милиционерши.

В это время зазвенел будильник.

И в этот же день принесли повестку.

Повестка была странного содержания. Меня приглашали в милицию в ту же комнату, однако, не утром, как это бывало всегда, а вечером, после рабочего дня, в 17:30 – время, прямо сказать, странноватое для встречи со следователем. Сердце у меня тревожно забилось, и я начал строить радужные, и, конечно, несбыточные предположения и планы.

Ночь прошла без сновидений. Я прсто-напросто ни на минуту не заснул, я провёл время в трепетном ожидании предстоящего rendez-vous. А утром обнаружил, что нужно ещё набраться терпения – до пяти часов вечера.

Весь день я напевал и насвистывал песни про голубые, синие и даже про серые глаза, в голову лезла всякая романтическая чепуха. Мне удалось незаметно смотаться на час-полтора с работы; в кассе кинотеатра в это раннее время, недолго постояв в очереди, я взял два билета на предпоследний, восьмичасовый, сеанс.

День тянулся медленно и долго.

И дотянулся.

– Я не хотела вызывать вас в рабочее время, – сказала Галина Ивановна. – Следствие закончено. Дело прекращено за отсутствием улик. Вот, пожалуйста, ознакомьтесь и распишитесь.

Сказано было сухо, вежливо, прилично.

Поверх жёлтой с грязноватым оттенком канцелярской папки лежал бланк, заполненный густыми фиолетовыми чернилами. Ученический почерк, очень разборчивый, буквы круглые, почти без наклона: такого-то числа, такого-то месяца и года... – и т.д.

– Можно посмотреть? – Я не мог скрыть удивления.

– Конечно. Это и ваше право, и ваш долг. – Тон её был назидательный, менторский и, как мне показалось, чуть-чуть насмешливый. – Нельзя подписывать документы, не читая... Садитесь, почему вы стоите?

Впервые я увидел её в милицейской форме. Как она была хороша! Тёмносиний китель отражался в её глазах, и глаза её казались ещё темнее, словно глубокая печаль залегла в них.

Я раскрыл папку. Вот она, жалоба Кузнецова, пять страниц – аккуратным, профессионально-канцелярским почерком, заглав­ные буквы с завитушками, последняя буква каждого слова с вензелем на конце, некоторые фразы подчёркнуты, обведены целые – очевидно, наиболее важные – абзацы; дальше – увесистая пачка протоколов: допросы, двухнедельные наши бесплодные бдения, на каждой странице моя подпись; затем плохо отглянцованная фотография: восемнадцать деревянных ступенек – место совершения преступления. Поверх всей этой документации заявление, подписанное бывшим сотрудником милиции, а ныне пенсионером Яковлевым Иваном Васильевичем, проживающим в г. Свердловске, ул. Горького, 41, кв.4.

Читая этот документ, я узнал следующее.

Тем самым злополучным днём, когда я, по утверждению Кузнецова, встретил его на лестнице, Иван Васильевич Яковлев вышел очень рано и направился на задний двор, где находилась сколоченная из досок, одна на весь дом, уборная. Недалеко от конечной цели своего пути он споткнулся о мужчину, который лежал на грязном снегу и постанывал. Яковлев узнал соседа с первого этажа.

Случилось это во время гололедицы, и немудрено, что такой старый человек, да ещё ранним зимним утром, поскользнулся и упал. Иван Васильевич помог соседу подняться и проводил его до квартиры. Кузнецов жаловался на боль в руке, а на следующий день при встрече рассказал Ивану Васильевичу, что побывал в больнице, где ему оказали помощь и наложили гипс. Действительно, рука соседа была во время этой встречи уже в гипсе. Самого Кузнецова Иван Васильевич охарактеризовал как человека неуживчивого и склочного.

Вот и весь сказ.

Я хотел задать Галине Ивановне вопрос, вернее, в голове у ме­ня завертелось много разных вопросов, и я открыл было рот, но следователь поспешила опередить меня:

– Прочитали? Я полагаю, вам всё ясно... Распишитесь, пожалуйста.

Я расписался.

Дело было закрыто.

– Вы свободны, можете идти.

Следователь протягивала мне подписанную повестку, указывая тем самым на то, что я и в самом деле свободен и могу идти.

И я пошёл. Попрощался и пошёл.

Я медленно прошёл бесконечный путь от стола до выхода, затворил за собой дверь её кабинета, прошествовал по длинному, с множеством дверей коридору, подал повестку дежурному и вышел на улицу в начинавшуюся пургу. Захлебнулся порывом ветра со снегом, запахнул пальто, и, выставив вперёд плечо, двинулся навстречу белой заварухе, уличным огням, городскому шуму.

Вдруг в кармане пальто я нащупал плотный клочок бумаги. Это были билеты в кино. На миг я в нерешительности остановился, потом смял билеты и отшвырнул в сторону. "Вы свободны, можете идти," – звучал её голос. Следствие закончилось.

– Галку Потапову я знаю лет пять, – улыбнулся Иван Васильевич. – Может, шесть.

Он был в валенках, в милицейских форменных брюках, в незастёгнутом кителе без погон. Перед ним на краешке стола стоял стакан в подстаканнике, густо заваренный чай он пил вприкуску. – Галка училась на юридическом и проходила у нас практику. Красивая девка! Все милиционеры по ней сохли. Чаю хочешь?

– Да нет, что вы...

Я зашёл к Яковлевым, даже не сказав жене и тёще, что уже вернулся.

На шапке и на ботинках таял снег, по моему лицу текли струйки, по полу, вокруг ног, расползалась лужица.

– Да ты раздевайся, проходи. Сейчас я чаю тебе налью. Может, хочешь чего покрепче?

Неожиданно для себя я махнул рукой:

– Давайте.

В нашей комнате, за стеной, всего-навсего в двух метрах, мои домашние тревожно гадали о том, что со мной стряслось. Произошло же со мной то, что я задержался у соседа до полуночи, пока Вера Алексеевна не вернулась с работы – её буфет обычно закрывался в одиннадцать, и пока она сдавала выручку и добиралась до дома, наступали следующие сутки.

Вера Алексеевна тяжело опустила у двери две полные кошёлки.

– Хороши-и, – оценила она и разогнала нас по комнатам.

Мои не спали. Дрова уже догорели, печка дышала теплом. Меня вмиг разморило.

– Это тебя твоя милиционерша так ухайдакала? – ехидно спросила тёща.

– Не милиционерша, а милиционер, – возразил я.

– Вот до чего дошёл! Бабу от мужика уже отличить не можешь, – опять съехидничала тёща.

Я обиделся:

– Какую бабу? От какого мужика? Выпили мы. С соседом, с Иваном Васильевичем. Обмыли окончание следствия.

И я, преодолевая сопротивление непослушного языка, рассказал домочадцам о том, как пришла следователь Потапова Галина Ивановна к старому своему знакомому, отставному милиционеру Яковлеву, и сказала:

– Иван Васильевич, загремит парень, спасать его надо.

Сели они тут же, за стеной, сочинили вместе бумагу. И подшили к делу. А с Яковлевыми мы перед тем, прожив дверь в дверь многие годы, не обменялись, кажется, и десятью словами. Лишь "здравствуйте" да – иногда – "до свиданья". Ни войны, ни мира, просто соседи.

Этой ночью мне снился аэропорт. Нас провожали родственники и друзья, все почему-то плакали. Потом я бродил по улицам незнакомого города, как бы вылепленного из знойного солнца, прозрачного воздуха, голубого неба и белого камня. Город парил над холмами, за ним расстилалась пустыня. Сон перенёс меня к жаркому морю, вдоль песчаного берега росли пальмы, высились этажи невиданных городов, шумная толпа гудела на неведомом мне языке, но я всё понимал и даже сам разговаривал на этом языке, и меня понимали, и мне отвечали. Мне снились цитрусовые плантации и бородатые солдаты, надо мной со сверхзвуко­вым рёвом пролетали самолёты, загорелые детишки резвились у моих ног.

Это был призрачный мир, и в нём не было места ни пенсионеру Ивану Васильевичу Яковлеву, ни следователю Галине Ивановне Потаповой. В этом мире возникали иные сюжеты, в него стучались новые герои.

Мог ли я предположить тогда, проснувшись морозным зимним утром в большом уральском городе Свердловске и вороша в памяти промелькнувшие и растаявшие во сне образы, что минувшей ночью мне снилось будущее?

А пока нужно было собираться на работу. Жизнь продолжалась. Следовало лишь перевернуть дочитанную страницу неоконченной повести, распрощаться с её персонажами и начать новую главу.

До свиданья, Иван Васильевич! До свиданья, Галина Ивановна! До свиданья, друзья. Свидимся ли?

                             

Нет, пожалуй, уже не свидимся.

Тридцать лет прошло с тех пор.

Тридцать

               удивительных

                                     лет...

1993

  Я посчитал необходимым добавить несколько слов.

  Благодарность – то немногое, но необходимое, чем мы можем хоть в какой-то степени отметить добро, сделанное нам в прошлом, и помянуть хорошего человека.

  Мой родственник, оставшийся в Свердловске (Екатеринбурге), прочитал этот рассказ, опубликованный в одном израильском еженедельнике, и решил разыскать Галину Ивановну Потапову. В горотделе милиции ему сказали, что Галина Ивановна вышла на пенсию и покинула город. Следы привели в Москву и там оборвались...

  Галина Ивановна Потапова умерла несколько лет назад.

  Городской Совет ветеранов МВД обещал передать этот рассказ детям Галины Ивановны.

1996

Вернуться к ОГЛАВЛЕНИЮ

Используются технологии uCoz