Свидание
в
одноместном
номере
ведомственной
гостиницы
(Из книги
«Вечный
Судный день», 1996)
В этом
городе
щедрое
солнце,
мягкое
украинское "г",
зелень, фрукы
и прелестные
женщины.
Прелестные
не
обязательно красавицы,
но когда
юбчонки
трепещутся
высоко над
коленками,
грудки
возвышаются
под линиями
свободных
вырезов, а
глаза
улыбаются и
призывы, и обещания
в этих
улыбках какая
женщина не
покажется
привлекательной!
И как не
покажется
привлекательной
женщина,
идущая по
цветущей
улице навстречу
командировочному,
который
приехал в
этот
благодатный
край с дымного
угрюмого
Урала и уже
две недели
изнывает в
одноместном
номере ведомственной
гостиницы, а
от роду ему
двадцать восемь
лет.
После
такого
вступления
позволительно
задать
вопрос: можно
ли обойтись в
нашем сюжете
без неё? "Chercher la femme!"
отвечают
французы, а тургеневский
Пигасов
непременно
спросил бы:
"Как её
зовут?"
Звали её
Тамарой.
До
рудника
добирались
на попутной
машине; в лучшем
случае это
бывал грузовик
с откидными
скамьями
вдоль бортов.
Мы с Борей
Сырвычевым
старались
ездить туда по
возможности
реже: дел на
руднике у нас
не было. Раза
два за весь
срок
командировки
начальство
назначало
там
совещания.
И вот
однажды...
Ох, уж это
"однажды"!
Всегда оно
случайность,
неожиданность,
сюрприз,
выигрыш по
денежно-вещевой
лотерее или
незапланированное
возвращение
жены из дома
отдыха. От
этих "однажды"
чаще бьются
сердца,
свершаются революции,
совершаются
великие
географические
открытия и
гибнут
цивилизации.
"Однажды"
лежит в
основе
смешных
анекдотов и нетленных
романов.
Итак, однажды!
Однажды
через
вестибюль
рудоуправления
прошла
табельщица;
как принято
при встрече с
незнакомыми
людьми в
провинции,
особенно на
Украине, она
поздоровалась,
осветив нас
большеглазой,
не по
обстановке
праздничной
улыбкой.
На
следующее
утро, без
всякой на то
так сказать
производственной
надобности,
Боря поволок
меня на
рудник; я не
сопротивлялся.
Мы
слонялись по
вестибюлю
рудоуправления,
торчали у
окна, Боря
курил, а я
некурящий пил
дармовую
газировку из
урчавшего
автомата.
Когда в вестибюле
появилась
Тамара, Боря
так
стремительно
бросился
навстречу её
радушному
приветствию,
что женщина
смутилась и, ускорив
шаг, скрылась
за дверью.
Боря нашарил
в нагрудном
кармане
пачку, долго
прикуривал,
смял
сигарету, вытащил
другую и стал
растирать её
между
ладонями.
Вдобавок он
покраснел.
Тамара
была хороша
"гарна
дивчина":
длинные ноги,
стройная шея,
высокая
грудь моя вечная
слабость.
Можно ли было
оставаться
ко всему
этому равнодушным,
тем более,
что две
недели в
командировке
срок для
супружеской
верности в
этом возрасте
предельный.
Создавался
классический
треугольник.
Мы
прожигали
рабочие дни,
оттягивая
окончание
командировки.
Солнце светило,
женщины
улыбались,
начальство
недоумевало,
свершались
революции и
совершались
географические
открытия, а
мы ошивались
в грязноватом
вестибюле
рудоуправления,
уставленном
кадками с
пыльными
фикусами и
газировальными
автоматами.
Но однажды...
Да-да, вот
именно однажды!
Однажды
Боря
Сырвычев
не
выдержал
напряжения
и
отлучился в
туалет.
Тамара
будто этого и
дожидалась:
Здравствуйте!
Я не
предполагал,
что стушуюсь,
однако, сердце
моё
по-дурному
застучало в
груди, в висках,
в ушах, даже,
кажется, в
глазах и
бровях.
Вы меня
извините,
напевно
заговорила
Тамара, но,
бросив
короткий
взгляд на
дверь
мужского
туалета, в
проёме которой
уже
обозначился
Борин силуэт,
зачастила:
Можно я
вечером
прыйду до вас
в готель? Вы ведь
в сто
двадцать
седьмом
номере?
Мой
приятель уже
приближался.
Да. В
семь. Хорошо?
Тамара
обернулась к
Боре, с улыбкой
преподнесла
ему своё
певучее
"здравствуйте!"
и стройная,
обворожительная,
уже почти
моя! прошла в
свой закуток.
Боря побледнел,
лоб его
покрылся
капельками
пота. Я попытался
заговорить;
он
затравленно
взглянул на
меня, и я
осёкся.
Она
пришла в
семь.
Наглухо, до
самой шеи
закрытое
платье (с ума
можно сойти
от этой
груди!)
сбегало по
бёдрам и
слегка
прикрывало
колени. На
груди, ритмично
подымаясь и
опускаясь,
тяжёлыми каплями
струились
янтарные
бусы. От её
вида загадочно
пощипывало в
груди и как
будто
впервые в
жизни тревожно
кружилась
голова.
Она без
всякого
жеманства
оглядела
комнату.
Проходите,
садитесь,
пригласил я.
Старый,
старый
развратник!
Я-то знал, что
делал.
Готовясь к её
приходу, я заблаговременно
вынес из
номера стул и
кресло;
единственным
местом, пригодным
для сиденья,
оставалась
просторная
деревянная
кровать.
Маленький столик,
угловое
трюмо да
тумбочка у
кровати вот
и всё
нехитрое
убранство
моей комнаты,
не лишённой,
однако,
своеобразного
гостиничного
уюта.
Садитесь. Я
взял Тамару
за руки и
усадил на
кровать, не
выпуская её
пальцев из
своих.
На
покрывале я
разложил
конфеты,
фрукты, выставил
на тумбочку
бутылку вина.
"Только бы не
затянуть
время,"
думал я, но
всё не решался
приступить к
натиску.
"Знала
же она, для
чего идёт в гостиницу,
подстёгивал
я себя
резонными доводами.
Ведь не за
тем, чтобы
нажраться
конфет!"
Ой, что
вы!
проговорила
Тамара,
высвобождаясь
из моих
объятий. Ой,
что же вы! Я же
ж к вам не за
этим. Я вас
очень прошу.
Она не
отбивалась,
только брала
мои руки в
свои и
повторяла:
Ой, что же
ж вы!
Пожалуйста,
не надо. Ну,
пожалуйста...
И был
вечер.
И была
ночь.
Село было
глухое,
заброшенное
наверно, одно
такое на всю
Украину. Ни
дороги до
него не проложили,
ни
приличного
названия не
придумали
сохранилось
древнее
прозвище, и
никому не
пришло в
голову
сменить его
на
какой-нибудь
"Светлый
путь" или
"Заря
коммунизма".
Колхоз, правда,
существовал,
но тоже
непутёвый.
Отец был
из пришлых,
знал грамоту,
имел городскую
специальность,
которой в
селе применения
не нашёл, а
кормился
столярным
делом, ремонтировал
технику, мог
починить
кровлю,
подковать
лошадь,
написать
заявление.
Мать
была
женщиной
простой,
гораздой на
любую хоть
мужскую, хоть
женскую
работу.
Тамара
росла
смышлёной,
способной,
покладистой.
После войны
училась в
школе,
доставала и
читала
книжки, а уж
газеты,
которые
привозили в село,
прочитывала
от заголовка
до адреса
редакции. Подросла
стала
работать в
колхозе. А
потом
попалась на
глаза
приезжему
механику, он
тоже
показался
пригожим да
добрым,
сыграли
свадьбу, и
забрал он
Тамару в город.
В срок, как
природой определено,
родился сын.
Муж
оказался
гулякой и
пьяницей,
часто бил, когда
попадалась
под горячую
руку. Терпела-терпела,
съездила в
село,
поплакалась,
выслушала
добрые
советы: все,
мол, пьют, а ты
мужняя жена,
тебе терпеть
положено да
и развелась.
Механик
покуролесил,
покуражился,
а потом вдруг
исчез
подальше от
алиментов.
Тамара с сынишкой
так и
застряла в
чужом городе.
Вот тут бы и
сказу конец.
Да не
тут-то было.
Не только не
конец сказу,
а ещё и не
начало.
Начало
было
странным и
необъяснимым.
Даже теперь,
когда
рассказывает,
вся замирает.
В дверь
позвонили.
Тамара
усадила
сынишку и
пошла
открывать. За
порогом
стояла женщина
незнакомая,
чернявая, с
сединой.
Глаза большие,
глубокие. Почему-то
стало жутко,
да так, что
поплыло всё
перед
глазами, а
очнулась Тамара
на диване,
женщина над
ней хлопочет,
водой
отпаивает.
Встретилась
с её
взглядом, и
опять всё
закачалось.
Долго
металась
женщина
между нею и
испуганным
мальчонкой.
Наконец усадила
в кресло,
растёрла
виски,
заставила
выпить рюмку
водки. И
начала осторожно
расспрашивать.
Как поживает
отец? назвала
его по
имени-отчеству;
как сама-то?
день
рождения
скоро, точное
число
выложила, будто
в паспорте подглядела.
И всё гладит
её по волосам,
словно она
дитё малое.
Трудно
далась
Тамаре эта
встреча,
переболела
она, долго
колебалась,
потом
решилась, вмиг
собралась и
поехала в
родное село.
Шла к хате, в
которой прошло
детство, и
глядела по
сторонам,
будто всё это
видела
впервые.
Мать
сразу учуяла
неладное,
ходила
вокруг,
заглядывала
в глаза.
Наконец, Тамара
набралась
духу:
Я всё
знаю, мамо. И
про вас, и про
батю, и як вы нас
в войну
зратовалы.
Больше
ничего
сказать не
успела. Мать
как стояла,
так и
грохнулась
оземь без
чувств. Теперь
уже Тамара
приводила
мать в
чувство,
растирала ей
виски,
отпаивала
водой и
первачом.
Отец был
зэком на
строительстве
Беломорканала.
Когда стало
совсем невмоготу,
спасла его
лагерная
врачиха,
вольнонаёмная,
из польских
евреек. И
потом ещё не
раз спасала.
Видно, приглянулся
ей рослый
украинский
парубок, а
может
просто
сердце у неё
было хорошее.
Оттрубил
он своё,
вышел на
волю,
поженились,
родилась
Томка. В
тридцать
девятом
Красная
Армия вошла в
Западную
Украину. Мать
стала
посылать письма,
пыталась
разыскать
родителей.
Совсем было
отчаялась,
как вдруг пришла
весточка:
живы, живы
старики, ждут
не дождутся.
Улетела она,
как на крыльях,
оставив
малютку
мужниным
заботам. А
двадцать
второго июня
началась
война.
Эвакуироваться
в
неразберихе
первых военных
дней отец не
успел,
схватил дочь
и пустился с
ней от дома
подальше в
места, где
никто не
знал, какого
она
роду-племени.
Добрался до
глухого села
голодный,
оборванный,
подобрала
его добрая
женщина,
приютила,
обогрела, да
так и остался
мужик век с
ней вековать.
Куда ж ему от
неё? От добра
добра не
ищут.
А уж что
мать прошла
за войну,
какие круги ада
можно было
только догадываться.
После войны
писала,
пыталась найти
мужа с
дочерью всё
напрасно. Шли
годы, встретился
ей хороший
человек, тоже
растерявший
родных, и соединили
они свои
судьбы.
Родился сын
Тамарин, стало
быть, сводный
брат. В Советском
Союзе
осталась у
матери
сестра-близняшка,
как две капли
воды на неё
похожая. Все
долгие
послевоенные
годы
разыскивала
сестра
затерявшиеся
следы шурина
с
племянницей,
пока чудом не
набрела на
каких-то
довоенных знакомых,
а те назвали
адрес.
И она
позвонила в
Тамарину
дверь.
Трижды
кипятил я
воду и
заваривал в
стаканах чай.
Тамара
сбросила
туфли,
подвернула
калачиком
ноги,
подложила
под спину
подушку, устроилась
удобно на широкой
кровати.
Забываясь,
она начинала
говорить
по-украински.
Евреи у
нас на
комбинате
тильки в
начальстве.
Колы прыйду
та попрошу:
расскажите,
люды добры,
про евреев
та ж воны вид
мэнэ усю жизнь
шарахаться
будуть. А тут
бачу: стоить
чернявый
такий хлопец,
похоже з
наших вот и
подошла. Я
ведь николы з
евреями не
разговаривала.
Вдруг я
представил
себе, что
подумал бы
Боря
Сырвычев,
загляни он
сейчас в мой
номер. От
Тамары не
ускользнула
моя улыбка.
Пришлось
объясняться.
Та ж вы ж
и вправду
подумалы, що
со мною можно
так! Як же ж вы
могли!
Милая,
милая Тамара!
Ещё как мог!
Подойди к зеркалу,
подивись на
себя. Или я не
живой человек?
Чи у мэнэ очи
повылазилы?
Она
смеялась
вместе со
мной, и было
нам легко, и
мы говорили
обо всём на
свете.
А вы
по-еврейски
разумиете?
спросила
Тамара. Я
утвердительно
кивнул.
А ну,
скажите
что-нибудь.
Ты очень
красивая
девочка,
сказал я
по-еврейски и
перевёл.
Она
рассмеялась.
И писать
можете?
И писать
могу.
А ну,
напишите!
Она была
поражена тем,
что я пишу справа
налево.
У нашего
народа очень
древняя
культура, Тома.
Она
появилась,
когда люди
ещё писали на
камне,
вырубали
буквы резцом:
держали резец
в левой руке,
а правой
ударяли по
нему молотком.
Чтобы не
заслонять
вырубленное,
они передвигали
руку с резцом
справа
налево. Более
молодые
народы писали
на ткани или
на бумаге, и
они делали
это слева
направо так
было удобнее.
А вот китайцы
те рисовали
иероглифы
кисточкой по
шёлку, и
чтобы не
размазывать
тушь,
располагали
письмена
сверху вниз.
Видишь, как
всё просто.
Ой,
правда!.. А
расскажите
ещё про
евреев.
Ну, что я
мог
рассказать
ей? То, как в
учебнике
истории
издания 1948
года в статье
о Карле Марксе
вдруг
исчезла
фраза об
еврее-отце
основоположника,
а в учебнике
литературы, в
главе о
культуре
народов СССР,
куда-то
девался
абзац о
Шолом-Алейхеме?
Я мог бы
поведать ей,
как во время
"дела врачей"
толпа однокашников
не позволила
мне войти в
школу, а
моего
отца-фронтовика
сопливый
лейтенант
госбезопасности
одёрнул:
Не ври,
евреи не
воевали!
Небось, сам
отсиживался
в Ташкенте, а
ордена на
толкучке купил.
Я
рассказывал
ей то
немногое, что
знал из редких
маминых
откровений
да из
потрёпанных
старых книг,
которые
иногда
удавалось случайно
достать.
Рассказывал
о народе,
давшем миру
кодекс
морали и чести,
терявшем и
вновь обретавшем
свободу,
пережившем
всех своих
гонителей и
завоевателей;
о народе
Пророков, который
первым!
дерзнул
обратиться к
Богу на "Ты".
Этой
ночью в
номере
ведомственной
гостиницы
провинциального
рабочего
города звучали
имена
праотцев
Авраама,
Исаака и
Яакова;
Моисея и
Аарона;
Давида царя-песнопевца
и воина;
Соломона,
царя мудрого
и
справедливого.
Этой ночью я
провёл девочку
из глухого
украинского
села через костры
инквизиции и
погромы
Хмельницкого,
через кровавые
наветы и суды
над
Дрейфусом и
Бейлисом,
через
газовые
камеры и печи
крематориев
последней
страшной
войны.
Это была
ночь самой
святой
близости и
самого
высокого
очищения.
И была
ночь.
И было
утро.
Через год
я опять
приехал в
этот город. Я
был один,
Боря со мной
в командировки
больше не
ездил.
Мрачноватый
вестибюль
рудоуправления
расцвёл от её
улыбки.
Этим
летом Тамара
побывала в
Польше, провела
с мамой, её
мужем и своим
братом
двадцать
дней. Целых
двадцать
дней! Всего
двадцать дней...
Она
рассказывала,
и её глаза то
светились радостью,
то
наполнялись
слезами.
А как
отец и мама?
спросил я и,
замявшись,
добавил:
Украинская
мама...
Мама
очень
переживала.
Болела. Це ж
мама, моя
мама. И та
тоже мама. И
брат. Я
теперь дуже
богатая! Она
улыбнулась и
смахнула
слезу.
Прошёл
ещё год. Я
вновь
приехал в
командировку
и, конечно, сразу
примчался на
рудник. Было
совсем рано
самое начало
смены. В
вестибюле
толпились
экскаваторщики,
машинисты,
водители
самосвалов,
слесари,
подсобники.
Накурено,
шумно.
Рабочие
толпятся у
двери
табельной;
среди них
Тамара
склонив
голову, она
что-то записывает.
Я выбрал
место
поодаль и
прислонился
к стене.
Тамара
почувствовала
мой взгляд.
Повела
плечами,
подняла
голову.
Радостная
улыбка
вспыхнула
мне навстречу.
Ой, як я
рада, що вы
прыихалы!
прочитал я по
её губам;
расслышать
голос я не
мог, в вестибюле
стоял мерный,
всё
заглушавший
гул.
Она
протиснулась
ко мне и
чмокнула в
щеку.
Як я рада,
що вы
прыихалы!
повторила
Тамара. На
нас
поглядывали
рабочие.
Сёгодни
же ж
познакомлю
вас з мужем!
И, смеясь,
закивала:
Ну, да, я
же ж вышла
узамуж!
И уж
совсем
радостно:
Я же ж
вышла узамуж
за еврея!
В её
голосе
звучали
торжество и
счастье, и в
мрачноватом
вестибюле
рудоуправления,
заполненном
экскаваторщиками,
машинистами,
водителями
самосвалов,
слесарями, подсобниками,
вдруг смолк
гул и стало
тихо.
1990